Хрущёв, он мужчина, конечно, весёлый был. Он даже когда у Сталина на столе плясал, тому, шутки ради, в суп-харчо сапогом наступил. Ну, Сталин тоже пошутить любил. Хрущёв тогда ещё кудрявый был, так Сталин велел Берии у него все волосы на голове специальной машинкой выщипать, которую Курчатов изобрёл, чтобы у бери-евой любовницы волосы на ногах не росли.

Между прочим, Сталин это нарочно сделал. Он раньше никак фамилию Хрущёва выговорить не мог. А тут он просто стал говорить: «А падат суда пиляд Лисова». И всем сразу было всё понятно.

Но на этот раз Хрущёв сильно осерчал. Снял с ноги ботинок и стал им на американцев по столу стучать. А потом выпил стакан водки и пошел домой.

Только по дороге смотрит — носок с левой ноги наполовину снялся и по лужам шлёпает. Ботинок-то он так и не надел обратно.

Побежал Хрущёв назад — да где там! Американцы его ботинок уже в музей утащили, положили в стеклянный ящик и подключили сирену. Очень уж их Хрущёв своим ботинком удивил.

Кое-как добрался он до гостиницы. Сидит, горюет. Как домой в одном ботинке ехать?

А потом как хлопнет себя по лбу! Мать-перемать, кричит, зачем же за мной Громыка полный чемодан американских денег возит!

Позвал он поскорее Громыку. И Суслова тоже позвал, на всякий случай. Так, говорит, вот вам пять минут, чтоб были здесь новые ботинки и бутылка водки.

Схватили Громыка с Сусловым чемодан и побежали в магазин. Ботинки купили, а водки тогда в Америке ещё на каждом углу не продавали. Одни виски. Идут они обратно, от страха трясутся. Сейчас, думают, их Хрущёв из партии исключит.

Только тот как ботинки увидел, так чуть про водку не забыл. Да таких ботинок, говорит, даже у товарища Сталина не было. А водка, я знаю, у Подгорного в чемодане зашита.

Ботинки и правда знатные были. Жёлтые, и подметка со шмат сала толщиной. Хрущёв их тут же на себя надел, да так больше и не снимал никогда.

Да. А когда они вернулись домой, стал Хрущёв думать, как бы эти ботинки всему советскому народу показать.

Брежнев тогда ещё молодой был, соображал чуть-чуть, так он Хрущёву и посоветовал — вы, говорит, Никита Сергеич, поезжайте по всей стране, вроде как посмотреть — когда там коммунизм? а по дороге всем свои ботинки и покажете.

Хрущёву этот совет очень сильно понравился. Дал он Брежневу орден и поехал по стране разъезжать.

Только вот беда — куда он ни приедет, все в рот ему заглядывают, а на ботинки даже не взглянут. Хрущёв и так, и эдак — и плюнет на ботинок, и рукавом потрет. Ничего не помогает — строчат в блокноты и про коммунизм вопросы задают.

Вернулся Хрущёв в Кремль чернее тучи, отобрал у Брежнева орден и сел водку пить. Выпьет бутылку, посмотрит на ботинки и плачет.

Вдруг приглашают его на выставку. А там поэт какой-то модный суетится. И ботинки у него точь-в-точь, как у Хрущёва, только подошва даже ещё толще.

Хорошо, что бульдозер рядом стоял. Хрущёв махнул водителю — давай, мол. Тот всю выставку и задавил. Один только художник из-под гусениц как-то выбрался и в Америку сбежал, но его даже фамилия неизвестная.

А однажды звонит Хрущёв Косыгину в три часа ночи и говорит, бери, мол, подштанники, машину, ящик водки и заезжай за мной. Косыгин спросонья ничего понять не может — какие такие подштанники? Разбаловал их Хрущёв. При Сталине все небось знали, какие подштанники в три часа ночи бывают.

Ну, какая никакая партийная дисциплина ещё была, поэтому через пять минут подъехал Косыгин на машине к Хрущёву. Тот кое-как выполз, в машину уселся, ботинки наружу выставил. Поехали, говорит, через всю страну на Камчатку. И заснул тут же.

Долго они ехали. Хрущёву-то что? Он водки выпьет и спит. Глаз иногда откроет — что, говорит, никак уже Чебоксары? Про ботинки никто не спрашивал? Нет, говорит Косыгин. А про то, что он специально самыми глухими дорогами едет, чтобы никто их не увидел, молчит. Вздохнёт Хрущёв, опять водки выпьет и дальше спит.

А однажды смотрят — стоит посреди пустой степи землянка, а перед ней на камушке курит дед в мокрых портках.

Здорово, парнишка, — говорит дед Хрущёву, — где же это ты такие ботинки добрые купил? Не иначе, немецкие?»

Заплакал Хрущёв, расцеловал моего деда в усы и говорит: «Проси, дед, чего хочешь. Все для тебя исполню».

Подумал дед маленько: «Хочу, — говорит, — чтобы здесь магазин стоял, курево покупать».

Задумался Хрущёв — как же тут магазин поставишь? Кто в него ходить будет в такой глухомани? И опять же, откуда в него продукты возить?

«Слушай, папаша, — говорит тогда Хрущёв, — может, тебе лучше курева вертолётом забросить?»

Но дед у меня упрямый был. «Нет, — говорит, — желаю, как человек, продавщицу с добрым утречком поздравить и курева у ней купить. А тебя, парнишка, никто за язык не тянул, но ежели пообещал, то выполняй. Я тебя хорошо знаю, Хрущёв твоя фамилия».

Делать нечего. Поворачивается Хрущёв к Косыгину, рукой вокруг обводит и говорит: «Давай вот тут чего-нибудь распашем, коровок разведём и магазин откроем. Ты уж там распорядись».

Сели в машину и обратно в Москву уехали.

А в Москве учёные как посчитали, сколько Хрущёв рукой обвёл, так за голову схватились — получилась у них тысяча километров во все стороны. Степь ведь, ни бугорка, ни впадинки.

Что делать, позвали комсомольцев. А комсомольцев, их только позови. Они в пять минут чемоданчики деревянные уложили, схватили, у кого что было — кто лопату, кто кирку, уселись в поезд и запели песню.

Так что проснулся однажды мой дед утром, вышел на камушке посидеть, а на его землянке висит табличка: «улица Карла Маркса, дом 318».

Обрадовался дед, пошел магазин искать. Искал-искал, да так и не нашёл. Комсомольцам зачем магазин? Им всё равно никаких денег не платили.

Так и курил мой дед самосад до самой смерти.

Сидит, бывало, на камушке, а мимо пионеры в дудки дудят — юбилей целины празднуют.

Брежнев, говорят, два раза мимо дедова дома проезжал, но тот к нему ни разу не вышел.

Не любил он его почему-то.

Михель

Как-то раз одна женщина взяла, да и полюбила Гитлера. Причем за какой-то пустяк — он букву «р» очень смешно по-немецки выговаривал.

Женщины, они всегда так — сначала полюбят за какую-нибудь чепуху, а потом за такую же чепуху и разлюбят. Да ещё, когда уходить будут, наврут, что их два дня тошнило всякий раз, как они у нас ночевать оставались. А может, и не наврут.

И вообще, если бы мы с вами хоть раз догадались, что там про нас думают наши женщины, то давно все ушли бы в гомосексуалисты. Хорошо, что мы никогда не догадаемся. Потому что дураки набитые. На свете всё очень мудро на этот счёт устроено.

А Гитлер в то время ещё и Гитлером-то не был. Он был простой художник Шиккльгрубер из Мюнхена. И рисовал он картины гораздо лучше, чем какой-нибудь Малевич или Шагал, но почему-то никто не хотел их покупать. У тех всякую дрянь прямо из рук рвали, а у Шиккльгру-

бера уже вся каморка под лестницей была завалена картинами, одна лучше другой. Особенно ему удалась та, на которой был изображён очаг с дымящейся похлёбкой. Вроде и кубизм, а всё как настоящее, даже лучше.

Гитлеру потом уже умные люди, конечно, объяснили, почему у Шагала с Малевичем и у прочих Рабиновичей дела хорошо идут, но тогда он ещё ничего не понимал и все старался кубики поаккуратней рисовать. Так уж немцы устроены. У них если жизнь не ладится, они тут же возьмут мочалку и линейку, всё отскоблят, подровняют, пива выпьют — любо-дорого смотреть.

Впрочем, мы что-то отвлеклись от женщины, которая полюбила художника Шиккльгрубера.

Звали её Эльзой. Она работала почтальоном в ячейке социалистов и бесплатно раздавала газеты кому попало, потому что их и за два пфеннига никто бы не купил, даже когда коробка спичек миллион марок стоила.

Художник Шиккльгрубер у неё всегда охотно брал газеты, потому что Эльза на самом деле ему очень нравилась, и каждый день в три часа он поджидал у дверей своей каморки её велосипед, и они долго расшаркивались и раскланивались, по сто раз говорили «натюрлих» и «ауф видерзеен». Потом она уезжала, а ему было удивительно, что такая красивая женщина работает у каких-то неопрятных социалистов.